Category: дача

Category was added automatically. Read all entries about "дача".

Серая юбка, чёрный свитерок

Прежде меня беспокоило, в чём дело, почему ко мне так и липнут злобно-завистливые взгляды? Ну, с детства, и даже со стороны таких же, как я, малолеток. Тогда винила во всём ядовито-зелёные, домашней вязки рейтузы, в которые обряжала меня мама, выпуская гулять во двор. Таких рейтуз не было ни у кого – их вообще не должно было быть в природе, уродливых, с напусками на пузе, бёдрах. Зато, мама говорила, тепло. Да, тепло, но сверстники меня избегали, издевались. Но по крайней мере знала причину: рейтузы. А вот потом, чем становилась старше, тем труднее оказывалось понять, почему, без всякого, казалось, повода вызываю осуждение, слухи, сплетни.



В нашей школе при консерватории учились дети Гилельса, Когана, Ростроповича с Вишневской, которых привозили на «Мерседесах», но на это не обращали внимание, на них самих, впрочем, тоже. А когда мне уже в старших классах перешили шубу старшей сестры из сурка, общественность – о чем я, кстати, узнала последней – возмутилась, что Кожевникова вырядилась в норковое манто.

А ведь мне казалось, что я ничем особо не выделяюсь - ни успехами в чём-либо, ни внешностью. Воспринимала себя неказистой, неловкой, застенчивой. Между тем педагоги жаловались, что взгляд у меня дерзкий, ухмылка пренебрежительная. Женя Алиханова, скрипачка, с которой мы все десять школьных лет просидели за одной партой, а теперь в Колорадо домами соседствуем, когда учителя меня распекали, что выслушивать следовало стоя, шептала, дергая меня за край школьного фартука: “Надька, задвинь челюсть, слышишь, задвинь сейчас же, а то ущипну”.

Между тем я вроде как следовала руководствам мамы, внушающей, что если другим что-то можно, то мне нельзя. Что конкретно - не разъяснялось, как и обстоятельства, из-за которых я обязана была принять на меня именно наложенные ограничения. Принять - и всё. И не рассуждать. Воспитывали меня и сестёр скорее либерально, но в одном мама держалась неумолимо: не высовываться, не привлекать к себе излишнего внимания, быть постоянно настороже, чтобы кривотолков избежать. Ну конечно, а то у неё самой получалось! Из школьного вестибюля запах её духов разносился повсюду. Та же Женька сообщала: “Твоя мама приехала, чуешь?” Я не чуяла, но мамы стеснялась. У всех родители как родители, а моя - точно разряженная новогодняя ёлка - всегда в центре внимания. В булочной, в аптеке, в Большом театре, на концертах в консерватории, повсюду - появится, на нее оборачиваются. То, что она просто красавица, до меня не доходило.

Хотя и не просто красавица, а еще и с врожденной метой царственности, повелительности, взявшихся неизвестно откуда, ни от кого, ни от чего. От рождения дадено, и мама, как теперь понимаю, от ненужного такого ей дара страдала. Иные из шкуры вылезают, чтобы в толпе обнаружиться, а она, хоть мешок на голову надень, по руке высунутой угадана будет.

Но мне повезло, я уродилась не в неё, а в отца, что утешало. Девочки-сверстницы прихорашивались, я - ни-ни, никаких женских ухищрений. Очки, походка с загрёбом, намеренная сутулость. Защита моей нежной души. Вот в ценности души уверена была стопроцентно. Чаша Грааля, не дай Бог расплескать. Вроде и робкая, но ничего не боялась. По дурости. После поздних уроков в консерватории на троллейбусе номер шесть, от улицы Герцена в Лаврушинский переулок, возвращалась с папиной финкой в кармане. Что думала? А ничего не думала. Москва тогда была городом, криминалу, как нынче, не сданным. И в тёмную подворотню дома, где прошло моё детство, входила без трепета. Жуть охватывала в родительской квартире, с длиннющими мрачными коридорами и запахом, как в подземелье.

Приезжая в отпуск домой из Женевы, где муж в международной организации работал, знала, что заграничные шмотки при дефиците всего на родине могут соотечественников раздражать. Поэтому прежде чем что-то надеть, тщательно выбирала каждую тряпку, чтобы особенно у коллег отторжение не вызвать. В ЦДЛ, писательский клуб, направляясь, определила себе униформу: серая юбка, чёрный свитерок.

В то время среди пишущих большинство составляли мужчины, женская проза донцовых- марининых дремала еще в их кухнях. И я упивалась братством, товариществом на равных, как мнилось. Считала, что способность долго дружить важнее, чем кратко любить. И вот как-то, в той самой серой юбке, подванивающем уже слегка свитерке, сижу за столиком с приятелем в так называемом Пёстром зале, где не столько ели, сколько пили, а главное, разговаривали, что называется, по душам. Собственно, ради того на родину стремилась, чтобы и самой излиться, и другим дать высказаться при взаимном доверии. Вдруг приятель очень серьёзно на меня смотрит и произносит: «Надя, я как друг должен тебя предупредить. Не наряжайся с таким шиком, вызывающе, тебе это не пристало и враги лишние не нужны».

Я онемела. Как?! Зачем же тогда старалась, потела в одном и том же свитере, если зависть возгорается всё равно, в независимости ни отчего? И что они, слепые? Не приняли, не оценили моей аскетической скромности, усердия за серую мышку сойти. Тогда что же, тогда всё равно.

Но всё превзошёл эпизод в Краснопресненских банях, где, как известно, все голые, любая побрякушка на теле в парной жжёт. Сижу на полке и слышу реплику: «Мань, скажи той, что вся из себя, пусть подвинется, а то расселась, видите ли.»

Это ко мне? Да не может быть! Оглядываюсь - кто там расселся? – и встречаю испепеляющий ненавистью взгляд. Батюшки, за что? Да ни за что. А злоба лютая, беспричинная, безмотивная. Или я действительно другая? А возможно, не я, а они другие?

В Европе, на Западе, люди приметливы, излюбленное развлечение – сидеть, попивая винцо в кафе, и на прохожих глазеть. Откровенно, но без осуждения, обособленности ни своей, ни чьей не нарушая. Ну что ли общая, всеми принятая установка, от образования, социального статуса не зависящая. Но и степень цивилизованности тоже, пусть на элементарном, бытовом уровне. А вот бывая в Африке, вспомнила, узнала в упор сверлящий взгляд своих соотечественников. Хотя тут, как с зелёными рейтузами, объяснение всё же находилось: я белая среди черного большинства. А вот почему на родине так неуютно себя чувствовала, будто провинилась в чём-то? Впрочем, получалось, что провинились все, все готовы к отпору, к агрессии, к хамству на хамство. Все кидались друг на друга, одновременно друг к дружке жавшись, иначе, в одиночку не уцелеть. Считается, что мы чуть ли не самый отзывчивый в мире народ, а так ли это? От подобной отзывчивости разве не устаёшь? Я, например, устала.

В Америке, где сейчас живу, редки пики в человеческих взаимоотношениях - и по высоте благородства, самоотверженности, и по изощрённой, предательской низости. Безразличие? Возможно. Капитализм – не рай, вымечтанный коммунистическими вождями, ради чего половину страны за колючую проволоку загнали. Тут трудятся, выворачиваясь наизнанку, и на эмоции, трепетные, изысканные, не остаётся сил. Про это смотрят кино и даже сопереживают. В кинозалах иной раз раздаются всхлипы, но расходоваться на домашний театр мало охочих.

У нас в околотке соседи и не соседи здороваются при встрече. Постепенно опасение, что моя дурашливая улыбка повиснет в пустоте, исчезло. Нет, её обязательно подхватят, как мяч на теннисном корте умелые игроки. Им будет неловко, если я ответного приветствия не дождусь. Мне неловко, если вдруг задумаюсь и на сигнал в тридцать два зуба вовремя не отреагирую. Лицемерие? Более того -, натуральный эгоизм. Не хотят ни себе, ни другим настроение портить. Злобный выплеск, как бумеранг, возвращается к тебе же. Всё очень просто, примитивно. Почему же так трудно нашим людям простым правилам общежития, в цивилизованных странах принятых, следовать?

Колорадский климат известен мгновенными перепадами - сегодня ходишь в шортах, завтра снег выпал по колено, и мороз щиплет нос. И вот я решилась в один из таких денёчков, минус тридцать по Цельсию, напялить, выгуливая собаку, песцовую шубу до пят. Думала, уж сполна получу от разгневанных обывателей, для которых шуба – позор, посягательство на святое, природу, убийство братьев меньших. Бреду по снегу, ожидая негодования, осуждения возмущенной общественности.

И ничего. Как всегда, улыбки приветствия. Осенило: они не видят, им всё равно, в чем я одета, да хоть с ведром на голове, хоть вообще без ничего. И почувствовала колоссальное облегчение, будто от тяжкого груза избавившись. Свобода! Свобода и в том, что никто на тебя не пялится, никому до тебя дела нет. Помощь понадобится, откликнутся, а без зова не станут лезть. Америка, поздно я с тобой встретилась. Но зато смогла оценить.

Источник: http://www.russian-bazaar.com/Article.aspx?ArticleID=6816

...Слух о моем приезде, а точнее, окончательном отъезде взволновал переделкинскую общественность сильнее, чем я могла, за океан переселившись, предположить. Забылось, с каким жадным, неутоляемым интересом на родине впитываются, передаются новости, для посторонних в сущности малозначащие, но принято почему-то быть в курсе, в осведомленности от других не отставать. Своего рода престиж: как, неужели не слыхали… При встрече, по телефону передается свежая информация, а тот, кого обсуждают, – дурак дураком, в полном неведении.

О нашем визите я оповестила лишь двух ближайших подруг, да еще нескольких коллег-приятелей. Они поспешили нас навестить. В столовой Галя-официантка раздвинула стол, выставила дополнительные приборы, бокалы, нашлась даже белая скатерть. И начался пир, многодневный, с разрастающимся день ото дня количеством участников.

Подобной выносливости ни я, ни муж от самих себя уже не ожидали. Стало традицией и Новый год, и другие праздники отмечать семейно: мы и наша дочь. Обстоятельства, разбросавшие нас по разным странам, научили ценить, дорожить общением друг с другом, ни на что, ни на кого не отвлекаясь. От шумных, людных застолий отучились. И вдруг оказались в бурлящем потоке чрезмерного внимания и возлияния.

Бдения за полночь в доме творчества чередовались с приглашениями на дачи, террасы, беседки, "вишневые сады" наследников, чьи отцы в недавнем прошлом составляли привилегированный могучий клан советской литературы. Литература такая, многотиражная, оплаченная щедрыми гонорарами, балансирующая на грани запретного и дозволенного – покровительстве государства, власти и пренебрежении, ненависти к ним, рухнула вместе с державой, где кнут и пряник являлись основополагающим принципом, методом воздействия на население. Правда, избавившись от кнута, пряника тоже лишились.

Что же осталось? Да вот облинявшая декорация дачных построек, прежде, при суровом, своеволий, капризов не допускающем советском строе, казавшимися роскошными, но в сравнении с тем, что в лесу, безжалостно вырубаемом, возводилось, теперь глядевшимися лачугами, обреченными вот-вот на снос.

Неизбежным угасанием, запустением сквозило отовсюду: от осевших, с надсадным скрипом отворяемых калиток, ставней, криво провисших на ослабших, ржавых петлях, щелястого крыльца, продавленных антикварных диванов – то есть былого, бывшего, что нас, в очередном застолье собравшихся, еще как-то связывало. Или казалось, что связывало.

Прежде, ни в детстве, ни в юности, с обитателями переделкинских дач, моими ровесниками, у меня спайки, сплоченности не возникало. Сосуществовали мы рядом, но параллельно, не соприкасаясь, еще, возможно, и потому, что я училась в музыкальной школе при консерватории, где постоянная, всех со всеми конкуренция не оставляла досуга ни на что. Я не участвовала ни в играх, ни в развлечениях, вечеринках, романах на дачном, летнем приволье, занятая исключительно долбежкой по клавишам.

Рояль, требующий аскетического служения, обделил мою молодость веселой беспечностью, свойственной возрасту, но и кое-что воспитал, важное, думаю, не только в профессии, к которой тогда готовилась. Не став пианисткой, я научилась в обособленности, одновременно и вынужденной, и добровольной, ощущать себя органично, ни об ущербности, кому-то, верно, во мне заметной, не догадываясь, ни о преимуществах, что обособленность обещала, хотя и смутно.
Но неожиданно бурное братание, дружно организуемые проводы в канун моего окончательного отбытия из переделкинского круга, заполнили как бы брешь взаимного, и с их, и с моей стороны, многолетнего, привычного отчуждения, обнаружив глубоко запрятанное: неужели, несмотря ни на что, родство?

Хотя все-таки, предаваясь блаженству воскрешаемого прошлого, от разговоров о настоящем я воздерживалась. Так на перроне вокзала, когда провожающих и отъезжающих, пусть даже ненадолго, допустим, в отпуск, стена, маскируемая оживлением, разделяет. С детства тоску эту предотъездную знала, накатывающую одновременно и в ожидании нового, неизведанного, и в сожалении, до спазм в глотке, об оставленном. Состояние раздвоения, мне свойственное, тем еще теперь усугублялось, что я ведь не только уезжала, но и возвращалась, причем домой. Как так, а здесь я где? А здесь в гостях. В гостях на родине.

Но уж точно сразило, когда в дверь нашего «люкса» кто-то постучался, и на пороге Борька возник, мой друг-одноклассник, некогда жгуче рыжий очкарик, маленький, щупленький, что не мешало ему сердцеедом прослыть. Именно прослыть, мне-то было доподлинно известно, оказавшись не объектом его обхаживаний, а наперстницей, сообщницей, в его пятнадцать лет самой главной тайне: Борька боялся девочек, но страх свой перемогал. А вот сцены, любой, и в школьном зале, и в консерваторском, Большом, ничуть. Это, мне не доступное, не постижимое, в нем восхищало. А его ко мне уж не знаю, что привлекло. Способность, возможно, хранить чужие секреты, беспечно разбалтывая собственные.

Так называемый новый, на самом деле тоже старый, давно построенный и теперь неопрятно облупленный корпус дома творчества, куда нас заселили, огласился непотребными для утонченного слуха представителей мелкого бизнеса взвизгами. Ну, действительно, неприличие какое, двое, отнюдь не первой молодости, вцепились друг в друга, вопя истошно, нечленораздельно, с рефреном: "Ты, неужели ты?!"

И правда, ну как Борька мог здесь оказаться, как, от кого узнал о моем тут постое, живя в Италии, неподалеку от Болоньи? Иной раз мы перезванивались, а когда я с Андреем во Флоренции оказалась, он и там нас навестил. Подумаешь, в Европе какие расстояния, сел в машину, без проблем. Но здесь, в России, нашей встречи ничто не предвещало, мистика прямо. Хотя, выяснилось, все просто. Борька приехал сюда на гастроли, к нему в артистическую явилась Аня, с которой я же его в студенческие еще годы познакомила, нынче живущая на три страны, в Германии, Израиле и России, мотаясь туда-сюда к своим детям от разных браков, и сообщила о моем в родные пенаты приезде. Опять же просто, разве нет?

Ведь и со своей, с детства, подругой Женей, скрипачкой, соседкой по парте все школьные годы, я и нынче соседствую, уже в Колорадо. Из-за того, что Женя в Колорадо осела, мы и выбрали этот штат. И Ленка, наша соученица, но из параллельного класса, вылущилась по той же схеме из Принстона. Нормально, что мы везде находим друг друга, и магия совместно прожитого, тем более в юности, самом важном, определяющем человека, его становление этапе, и теперь не обесценилась для нас. Удивительнее иное, что и моих одноклассников, и сокурсников, в таком количестве, – всех я, разумеется, не перечисляю, – вынесло за пределы страны. По причинам, мотивировкам различным, но в чем-то сходным: мы приняли этот жребий, вызов – начать все сначала, без всякой страховки, поддержки, связей, нажитых дома. Ну не безумие ли?

Борьке мы рассказали, что по приезде в Америку, Андрей, пока искал работу, что называется, по специальности, – а мог бы и не найти – нанялся продавцом в обувной отдел магазина-гиганта Nordstrom, а потом встал за прилавок с брильянтами ювелирной компании Shane. И Борька, виртуоз, лауреат международных премий, в Италии преподающий в обычной музыкальной школе, хотя и называемой пышно академией, обнял Андрея: какой ты молодец! Да, согласна, хотя практически любая судьба эмигранта с пряников не начинается.

Знаю человека – владельца шикарного ювелирного магазина в центре Манхэттена на Мэдисон, 25 лет назад таскавшего на себе туши в мясной лавке Квинса. Американский менталитет тем еще отличается от европейского, что если там титулами, родовитостью, аристократизмом предков кичатся, то здесь – трудностями, предшествующими успеху. И в семьях детьми, внуками, правнуками помнится, уважается первопроходец, прибывший сюда, за океан, что называется, без порток.

Такой пафос смелого, отчаянно, сказала бы, смелого самоутверждения, сближает социальные слои американского общества, разумеется, классового, разумеется, очень несхожего как в материальных возможностях, так и в уровне удовлетворяемых потребностей, но непреодолимых перегородок, традиционно в европейских странах укоренившихся, здесь нет. Чувство достоинства здесь никакая не привилегия, а общедоступное и, может быть, главное достояние любого американского гражданина, от посягательств и лично, и законодательством защищаемое.

Вот в чем, возможно, секрет американской корректности, обоюдной вежливости, меня, в других условиях воспитанной, все еще умиляющей. Зачем вникать в подоплеку, почему мне улыбаются продавцы, кассиры, хозяева бизнесов, обслуга? А просто встречные? А другие водители, без истерических сигналов, терпеливо ожидающие, когда я, зазевавшись, проеду на зеленый, и на перекрестках дорогу уступающие, а уж в качестве пешехода я вовсе как священная корова в Индии: иди-иди, пожалуйста, подальше от греха… Из нутра, к хамству тотальному приученного, а все же, как выясняется, ранимого, возникает тепло, признательность – да ни за что.

За атмосферу, которой все дышат. Несущественное вроде бы, ни на что не влияющее – капитализм, беспощадная конкуренция – а почему-то утешает, потребно душе, чтобы без повода, без смысла, а так, по инерции, ее не оскорбляли, не тыкали, как кутенка, напустившего со страху лужу.
Еще мне в Америке нравится, очень нравится отношение к животным, и к диким, и к домашним. У нас, например, в околотке прижилась лиса. Встречала ее не раз, трусящую через дорогу, с неспешной, надменной царственностью, хвостом роскошным помахивая, так машины шеренгой выстраивались, пока она на обочину наконец не вступит.

А сонмы гусей, слетающихся из Канады на зимовку к нам в Колорадо? Опять же, никто их, обнаглевших, гигантских, как птеродактили, не вспугнет. Природа – святое, божественное. Что ли ученики-последователи Спинозы, упорно века назад доказывающего божественный промысел во всем, что нас, людей, окружает, собрались здесь, со мной теперь рядом? Неужели только пересекши океан, я нашла свое, от рождения близкое, внятное?

Здесь принято, похвально брать собак, кошек из шелтеров, то есть брошенных, как правило, беспородных. И холить их, лелеять. А в Москве, на нефтяных долларах распухшей, в данный момент, по приблизительным подсчетам, более 20 тысяч бродячих, одичавших сбившихся в стаи псов. И не только дворняжек, но и породистых, хозяевами выгнанных. Кто же на самом-то деле одичал? Считаю, люди. И причины искать им надо в себе. В условиях собственного существования, с которыми они в очередной раз раболепно, по-скотски смирились.

На посиделках в одной из переделкинских дач Петя, театральный режиссер, сын известного, в эпоху, навсегда в никуда канувшую, драматурга, произнес, как бы ни к кому не обращаясь:"Ну а что бы я, например, делал в Нью-Йорке? В таксисты что ли идти?" Я отреагировала: "У таксистов тоже сильная конкуренция, не так просто устроиться, тем более в Нью-Йорке". Повисла пауза, но, внимания на такой сигнал не обратив, продолжила про Андрея, устроившегося продавцом в магазин, обувной, а потом ювелирный. И полное ошеломление. Марина, жена Пети, аж вскрикнула: "Андрюшенька, бедненький, какое унижение!"

Унижение? А видеть, как на ваших глазах вырубают лес, и не посметь даже пикнуть, разве не унижение? Не унижение получать за режиссерскую, актерскую, журналистскую или еще какую-либо работу такие крохи, что предпочтительнее вовсе ничего не делать, существуя на ренту от сдаваемых в аренду либо московских квартир, либо вот этих дач? Не унижение от страха дрожать, что кто-нибудь настучит в налоговую службу, ведь ренту вы получаете наликом и никаких налогов с нее не платите? Не унижение жить в стране, где вас снова обдурили с бесцеремонной наглостью, не сомневаясь, что вы все сглотнете, потому что рабы, и осознать даже не способны собственного унижения?

Унижение? А вы полагали, что нас в Америке ждали, раскрыв объятия и скатерть-самобранку расстелив? И мы так ловко все рассчитали, спланировали, приехав из Женевы в девяностом, начав сразу же заново, капитально благоустраивать половину отцом мне завещанной дачи, построив кирпичный, на двух уровнях гараж, отдельный домик для гостей, растратив и деньги, и силы. А потом, исключительно по подсказе не иначе как дьявольской, вражеской, от прочих, честных сограждан сокрытой, через три года с двумя чемоданами снова в Женеву на шестимесячный контракт отбыли, а дочку шестнадцатилетнюю, одну, отправили учиться в Нью-Йорк?

Ну даМы для того завезли из Швейцарии черт-те знает сколько всякой всячины, от сантехники до мешков с семенами газона, – доставка багажа международной организацией, где Андрей работал, по контракту оплачивалась, – чтобы все это бросить, оставить в подвале гнить, разворовываться?
Нет, ошибаетесь, мы не пифии, Мы – простофили. Мы собирались тут укорениться, основательно, добротно. Но и самый высокий забор от того, что его окружало, подступало к калитке, не спасал. Андрей с той поляны, где теперь новорусские коттеджи понастроены, регулярно, еженедельно собирал и увозил на тачке битые бутылки, консервные банки и прочие радости, оставляемые после пикников соотечественниками, так вот резвящихся на лоне природы. И нам их было не переделать, и им нас. Борьба на износ, кто раньше сдастся. Сдались мы.

Давно, еще в Женеве, Шимон Маркиш, профессор кафедры славистики Женевского университета, отца которого, поэта Переца Маркиша, расстреляли при Сталине вместе с другими, обвиняемыми в сионизме писателями, в ответ на мои беспокойства по поводу дачи, тогда ощущаемой, воспринимаемой живым, оставленным без надзора существом, сказал, с раздражением при его деликатности неожиданным: "Да что вы, Надя, себя изводите попусту, понапрасну? Дом человека там, где он живет. Продайте дачу и успокойтесь, замерзли ли у вас там трубы, лопнули ли, снесло ли ураганом крышу, не ваша забота. Продайте. Дом не фетиш, а просто жилье, содержавшееся в порядке теми, кто в нем находится. Все, и ничего более".

Я тогда удивилась, возмутилась: продать дачу, родовое гнездо?! Да не родовое – стать родовым не успело, не потянуло, тем моя родина и характерна, что преемственность там во всем, и в материальном, и в духовном, перерубается из колена в колено. Немногим удавалось в привычном, дотлевая, доживать. Но тлеть, рыпнуться не смея, парализованными вечным страхом, в гены проникшим, это что, это как, это жизнь?

Нужны конкретные, личные мотивы? Они давно уже лейтмотивы, в поколениях накапливаемые, но для большинства так и нереализуемые. Что держит? Да многое, конечно. Деда моего, в ссылку при царе отправленного, к меньшевикам, Сталиным разгромленным, принадлежавшего, удержало. Отца удержало. Мне ли их осуждать? Но есть и еще объяснение: в нации дремлющее и при казарменном социализме закрепившееся безропотное, под давлением, смирение. Существование в зоопарке, в клетке, с регулярной кормежкой-баландой, даже у свободолюбивых хищниках инстинкты, природой заложенные, притупляет.

При побеге из зоопарка, пока служители-надзиратели нарушителя ловят, из клеток общий, согласный вопль: "Поймайте, верните, спасите! Ведь он, она, они там погибнут!" Те, кто в клетках, руководствуются наилучшими побуждениями. В искренности такой и тех, кто устраивал мне, нам с мужем, отходную в Переделкино, не сомневаюсь. Но искренность не всегда однозначна. Они так считали, им так внушили, не догадываясь, что нас с ними разделяет. А объяснить это словесно нельзя.

Пока дача стояла, за мной числясь, проходящие мимо, возможно, роняли: "Кожевникова еще за границей? Вернется, никуда не денется". Их, что ли, утешало, что и я никуда не денусь. Как и они. Дача служила будто гарантом моего, пусть незримого, среди них присутствия и, что важнее, правильности их позиции – принятия, покорного сживания с тем, с чем на самом деле сживаться нельзя.

Во мне-то, как я есть, они не нуждались нисколько. Меня олицетворяла именно дача – баланс, необходимый в их мироощущении, пассивном, инертном, с пугливостью отвергающем любой риск.
Патриотизм? Да увольте. Они не в стране жили, не в стране остались, а за своими заборами, в ветшающих, не ими, а родителями их возведенных одноэтажных или двухэтажных постройках. В условиях и при возможностях, в пух и прах разлетевшихся под напором очередной новизны. Очередной, в России бесперебойно поставляемой, алчной, беспринципной голытьбы.

Когда только-только на поверхность всплывший слой опять срезается, ну что, кто в итоге остается? Пример. С малолетства, в переделкинский лес мы с отцом отправлялись по грибы. В основном сыроежки, опята, если белые попадались – экстаз. Папа раскрывал перочинный нож и на коленях со всеми предосторожностями срезал ножку. Не дай бог, потревожить, нарушить грибницу. Я, добычу найдя, его окликала, себе, в азарте, не доверяя. И удовольствие доставляло тщательность, трепетность движений его рук, особенно левой, ранением на войне поврежденной, с раздолбленными осколками пули косточками. Страна. Я бы хотела видеть ее вот такой, бережно, свято охраняемой. Но, извините, не вижу.

От переделкинских, напоследок, наших прощаний, со всем, со всеми, фотография осталась. Сижу в застолье на даче у кого-то, пригорюнившись, закручинившись, как пожилая Аленушка у пруда, где, в интерпретации патриотического Васнецова, утоп ее любимый братик Иванушка. И утоп. В сказке только воскрес. Но в сказке лишь.
И знаю, помню, о чем думала тогда: домой хочу. Домой. Ну пусть, как Шимон Маркиш выразился, просто в свое жилье, которое надо и можно содержать в порядке.

Надежда Кожевникова, "Незавещанное наследство".