September 20th, 2010

Эсфирь Слободкина (часть 1-я)

В прошлом году в Третьяковке проходила выставка «Американские художники из Российской империи». Один из авторов «Живого журнала» едко заметил по этому поводу: «Среди нескольких десятков авторов обнаруживаются три-четыре потомственных дворянина, а все остальные - евреи, к Российской империи имеющие отношение лишь постольку, поскольку сами они или их родители бежали оттуда без оглядки - некоторые, впрочем, на безопасном расстоянии все-таки оглядывались, ностальгировали и даже испытывали симпатию к Советскому Союзу и социалистическому строю, жить предпочитая все же в капиталистической Америке. В связи с этим даже попытка русифицировать их имена, представить их в полном по русскому стандарту виде, с отчествами, выглядит довольно комично: Симхович Симха Файбусович, Мане-Кац Иммануэль Лазаревич, Слободкина Эсфирь Соломоновна...». Итак, сегодня я расскажу о последней из этого списка.



Эсфирь Слободкина родилась в Челябинске. Отец ее - инженер Соломон Аронович Слободкин - работал в компании "Мазут", принадлежавшей семье Ротшильдов, мать - Ита Агранович - была модисткой. Девочка росла в Харбине, там стала учиться искусству и архитектуре. Затем по студенческой визе (в возрасте 21 года) она уехала в США и стала учиться в Национальной академии дизайна в Нью-Йорке. В 1937 году Эсфирь вместе со своим тогдашним мужем Ильей Болотовским основала объединение американских художников-абстракционистов (ААА - American Abstract Artists). В одном из интервью Слободкина вспоминала: «Мне было десять лет, когда я впервые увидела выставку современного искусства. Это было в Уфе.

Я была поражена работами "главного" русского футуриста Давида Бурлюка. Огромные холсты, кричащие со стен выставки всеми цветами радуги, поражали своей дикостью. А когда гром Гражданской войны заставил нашу семью переехать во Владивосток, там я воочию повстречалась с Бурлюком. Помню его одетым в какую-то странную желтую рубаху-тогу и трусы, расшитые бабочками и еще Бог знает чем. В местной газете поместили карикатуру на него со стихами, в которых рифмовалось: футуризма - клизма. Что-то вроде: "хоть и отец ты футуризма, а тебе нужна клизма, чтобы избавиться от дурного груза". Затем мы из-за угрозы пленения красными эмигрировали в Харбин. Здесь образовалась огромная русская колония из остатков Добровольческой армии, казаков, деловых людей и людей искусства. Бурлюк, Вертинский, известные оперные певцы жили тогда там. Здесь-то и пригодилось мамино искусство шить. Вскоре она завоевала репутацию искусной портнихи.

Мне было четырнадцать лет, и я служила ей моделью. В 1922 году я сдала экзамены в реальное училище и стала готовиться к карьере инженера или архитектора. В это время я поняла, что черчение может быть не только практическим упражнением, оно дало мне чувство линии и детали. Продолжить образование я решила в Америке. 8 января 1928 года я приехала в США». Эсфирь Слободкина принадлежит к могучей когорте американских абстрактных экспрессионистов - искусству, впервые вырвавшему американскую культуру из провинциального состояния и открывшему ему дверь в историю века. Вообще русских в американском искусстве немало. Имена Луизы Невельсон (по мужу), Ильи Болотовского, Марка Ротко, Ли Краснер, Бориса Лурье навсегда вошли в американскую историю. Голливуд, мюзиклы и американский абстракционизм во многом состоялись благодаря талантам выходцев из российских городков, украинских местечек и польских гетто.

Именно в 30-е годы в Америке сформировалось поколение художников, тех, кому было суждено выйти на мировую арену. В те же годы Эсфирь Слободкина неожиданно для себя написала книгу. Одна известная детская писательница предложила ей написать текст книги и сделать к нему иллюстрации. «Я никогда не имела детей, - рассказывала Слободкина, - а потому не была сентиментальной и не умела сюсюкать. Начала писать просто, в лишенном сахарина тоне, так, как были написаны русские детские книжки, которые я помнила. И потом такая краткость могла защитить меня от моего невежества. Вскоре одна из этих книжек стала бестселлером на американском рынке детских книг. Вот уже пятьдесят лет она переиздается и приносит деньги. А недавно ко мне приехали издатели из России с предложением напечатать ее. Я была очень рада, подписала контракт, книжку издали, а денег не прислали. Обманули, да Бог с ними!». На вопрос нью-йоркского художника Леонида Пинчевского, почему Эсфирь выбрала именно абстрактное искусство, она ответила без раздумий:

«Главным толчком был, конечно, Илья. Он был так увлечен, что передал мне азарт и радость от абстракционизма. Для меня - с моим врожденным чувством независимости - абстракт тоже был привлекательнее других направлений. Покупатели обычно хотят купить мои старые, 30-х годов, работы. Потому что я пионер абстракционизма. Все давно умерли. Погиб Джексон Поллок. Умерла Ли Краснер, повесился Марк Ротко, погиб, упав в шахту лифта, Илья Болотовский. Только я почему-то жива. Абстракционизм стал классикой мировой культуры. И продавцы картин хотят, чтобы я умерла. Мертвых легче и дороже продавать. Но я ни о чем не жалею. Я установила стипендию в Лонг-Айлендском университете. В Коннектикуте я построила большую библиотеку для детей. Я многое успела сделать. Я работаю каждый день - как и всю мою жизнь. Только встаю, тут же иду в мастерскую и либо рисую, либо пишу, либо занимаюсь скульптурой». Умерла Эсфирь Слободкина в Нью-Йорке в 2002 году, на 94-м году жизни.

Источник: http://www.newswe.com/index.php?go=Pages&a...iew&id=2689

А вот более подробный отрывок из интервью художницы с Леонидом Пинчевским:

Родилась Эсфирь Соломоновна в декабре 1908 года в Челябинске, где и прошли первые семь лет ее жизни. Отец ее — инженер Соломон Аронович Слободкин — работал в компании “Мазут”, принадлежавшей семье Ротшильдов, мать — Ита Агронович — была обучена шитью, то есть была модисткой. Отец был человек нерелигиозный, а либеральный, весьма расположенный к идеям социальной справедливости, рассказывала Эсфирь. Несмотря на положение в обществе, высокий пост и благополучие, он с нетерпением ждал революции.

Семья была одной из самых зажиточных в городе, дети (их было пятеро, Эсфирь — младшая) занимались с репетиторами, учились в гимназии, их часто возили в театр, в домашнем кругу устраивали вечера и домашние спектакли, читали стихи, играли на пианино. Когда Эсфири было семь лет, отца перевели руководить “Мазутом” в Уфу, где семья стала жить еще более благополучно. Эсфирь занималась рисованием с домашним учителем, от него она впервые услышала такие слова, как “декаданс”, “стиль модерн”...

“Мне было десять лет, когда я впервые увидела выставку современного искусства. Это было в Уфе. Я была поражена работами отца русского футуризма Давида Бурлюка. Огромные холсты, кричащие со стен выставки всеми цветами радуги, поражали своей дикостью. Мы были не готовы для восприятия этого футуристического зрелища, специфически ярких, диких цветов. Это был мой первый контакт с абстрактным искусством. Русским. И мне понадобилось много лет, чтобы узнать о других мастерах русского абстракционизма, о конструктивистах, супрематистах и т.д. Так, например, я впервые увидела работы Казимира Малевича, прожив уже много лет в Америке.

Русский авангард был большевиками запрещен. Я не предполагала, что в русском авангарде такую огромную роль играли женщины. Ведь вклад в него Натальи Гончаровой или Любови Поповой бесценен. Гром гражданской войны заставил нашу семью переехать во Владивосток, где мы надеялись отсидеться. И здесь я воочию повстречалась с Давидом Бурлюком. Я помню его одетым в какое-то странное одеяние из желтой рубахи-тоги и трусов, расшитых бабочками и еще Бог знает чем. Бурлюк будоражил местное общество. Я помню, что в местной газете поместили карикатуру на него со стихами. Стихи я толком не помню, но смысл был в том, что там рифмовалось: футуризма — клизма. Что-то вроде того, что хоть и отец ты футуризма, а тебе нужна клизма, чтобы избавиться от дурного груза”...

Несколько забегая вперед, отмечу, что Бурлюк многократно пересекался с Эсфирью Слободкиной и в будущем, хотя сама Эсфирь не придавала Бурлюку того значения, которое эта фигура занимает в истории русского авангарда. Ведь их жизнь проходила в Америке, где Бурлюка знали мало и плохо. Был он, соответственно, беден и не знаменит. Позднее я нашел даже его рецензию тридцатых годов, которую он написал для “Нового русского слова” о выставке Слободкиной. Но самое любопытное, что в Америке Бурлюк окончательно порвал с авангардом, писал пейзажи маслом с натуры — очень, кстати, живые, и, по моему мнению достиг многого — как замечательный колорист. Но от своих дерзостных ранних достижений он отказался, и его конфликт с историей продолжился: ниспровергатель устоявшегося сознания, вначале он стал представителем консервативного крыла, из авангарда перешел в арьергард. Поэтому поздний, постфутуристический Бурлюк, вероятно, не волновал молодую, полную жажды свершений Эсфирь. Его прошлые заслуги были забыты, а потому он не занимал никакого места в ее развитии.

Эсфирь продолжала:

“В это время к нашей семье прибилась балерина украинского происхождения “Зиночка”. Она прожила с нами несколько месяцев в 1920 году и сыграла в моей жизни большую роль — как человек, открывший мне много нового в искусстве, рассказавший мне о стилях, о путях развития живописи и т.д. Я узнала об истории театра, дизайна, о “стиле модерн” и о многом другом. Зиночка наставляла меня, что я не должна быть “perfect” (Эсфирь не могла найти русский эквивалент слову), чтобы окружающие считали меня красавицей. Она обожала Оскара Уайльда и учила меня понимать Боттичелли, “Art Nouveau” и Бердслея. Они стали моими юношескими идолами — наряду с неуловимыми, скользкими дизайнами костюмов Эртэ... ( Эртэ — знаменитый дизайнер, художник, русский. Его настоящее имя — Родион Тихомиров, если мне не изменяет память. А артистический псевдоним ЭРТЭ от начальных букв имени и фамилии. — Л.П.)

Зиночкино влияние оказалось основополагающим для моих ранних работ. В это время мы из-за угрозы оказаться в плену у красных эмигрировали в Харбин. Здесь образовалась огромная русская колония — из остатков Добровольческой армии, казаков, деловых людей и людей искусства. Здесь жили оперные певцы, Бурлюк, Вертинский, выходили русские газеты. Здесь я впервые столкнулась с антисемитизмом. Общество было строго поделено: в районе, где жили казаки или другие русские воины, нельзя было селиться евреям. Мы потеряли все свое богатство, так как папа, убегая, вез, по наивности, свои сбережения в виде денег, а они быстро превращались в бумажки. Здесь пригодилось мамино искусство шить. Мама вскоре сумела завоевать репутацию искусной портнихи, кутюрье. Мне было четырнадцать лет, я служила маме моделью. Она на мне проверяла свои новые идеи, я же охотно помогала ей в разработке орнаментов, вышивок и других украшений, которыми обильно покрывались одежды. Мы включали в эти орнаменты и текстуры мотивы из старорусского искусства или только что открытые сюжеты из гробницы Тутанхамона. Как и другие русские художники-модернисты, я рано открыла для себя значение и красоту русской иконы. Их строгая стилизация, красота форм и цвета навсегда стала частью моего художественного творчества. Я много времени посвятила изучению русского народного искусства, лубка, вышивки.

В 1922 году я сдала экзамены в реальное училище и стала себя готовить для будущей карьеры инженера или архитектора. Так же, как мой дядя Абраша, я удивлялась, получая высокие оценки у учителя рисования, и это наводило меня на мысль стать художницей. И именно в это время я догадалась, что черчение может быть не только практическим упражнением, но весьма необычной деталью дизайна. Черчение дало мне чувство линии и детали. С циркулем и цветными чернилами я могла создавать нечто прекрасное, даже не умея рисовать...

Жизнь в реальном училище была строга, и в 1924 году я перешла в более свободную школу — Первую Публичную коммерческую школу Харбина, где я преуспевала по ряду предметов. Как и другие подростки, я мечтала о карьере американской кинозвезды или дизайнера одежды, а потому мне нравилось получать призы за платья на костюмированных балах. Я любила также ходить в Русскую оперу и Московский балет в Харбине, где сочетались экспериментальные и традиционные формы. Я помню, как поразили меня декорации и абстрактные геометрические костюмы в фильме “Кабинет Доктора Калигари”, классике модернистского кино, выпущенном в 1920 году.

Желание быть ученицей реального училища заставило меня и мою сестру Тамару развить наше умение рисовать, так как это было необходимо, чтобы нас приняли. Мы стали брать частные уроки рисования у молодого импрессиониста Павла Густа. Богемный джентльмен, мистер Густ согласился за весьма скромное вознаграждение обучать нас загадкам реалистической живописи. Но он не забывал рассказывать нам и о жемчужной живописи Моне, и о фиолетовых тайнах Сезанна, и о желтых и оранжевых тонах Ренуара. Поощренная им, я стала писать пейзажи с натуры в импрессионистическом духе, но с пониманием законов перспективы.

Однако мои реалистические упражнения не занимали меня. С тех пор, как еще девочкой я увидела бурлюковские футуризмы, я тянулась ко всему новому, экспериментальному, свежему, к геометрическим и кубистическим пространствам. В 1927 году я закончила свое школьное образование, получила диплом. Мне предстояло выбрать, быть ли мне архитектором или художником. Я решила продолжить свое образование в Америке и в 1927 году подала документы на студенческую визу. В это время там уже находился мой старший брат Роня. 8 января 1928 года я приехала в США. Я знала, что никаких поблажек мне в моей будущей американской жизни не будет. Мне двадцать лет, я самостоятельная и сама отвечаю за себя”...

В этот первый вечер нашего знакомства мы были настолько поражены активностью, логикой, умом и обаянием Эсфири Слободкиной, что, конечно же, пребывали в состоянии как бы легкого шока. На стенах висели работы Эсфири — в основном 30-х годов. Мне ее имя было неизвестно, хотя я давно и подробно изучаю, смотрю и пишу об американском искусстве. Сегодня, анализируя ее путь, я, конечно, понимаю “задним умом”, почему она состоялась, как она двигалась в контексте истории. Она принадлежит к могучей когорте американских абстрактных экспрессионистов — искусству, впервые вырвавшему американскую культуру из провинциального состояния и открывшему ему дверь в историю века. Главой этой школы, по праву таланта и темпераменту, был, бесспорно, бессмертный Джексон Полок, подлинный художник, так трагически проживший свою короткую жизнь, большую часть которой он провел, увы, в состоянии, далеком от трезвости...

Кстати, его любовью, подругой и первой женой была тоже русская по происхождению, неистовая Ли Краснер. Вообще, русских в американском искусстве немало. Имена Луизы Невельсон (по мужу), Ильи Болотовского, Марка Ротко, Архипенко и, конечно, Эсфирь Слободкиной, — так же, как и Бориса Лурье, основателя направления “No Art”, — крепко, а вернее — навсегда вошли в американскую историю. Когда Эсфирь рассказала, что ее первым мужем был Илья Болотовский, мне всё стало видеться четче. Я еще застал выставку Болотовского в Нью-Йорке. Его по сей день показывает известная галерея “Washburn” на 57-й улице. Эсфирь тоже много лет работала со знаменитой галереей “Sid Deith”. Ее работы есть во многих музейных коллекциях — достаточно упоминания о Metropolitan-музее. Есть книги с ее репродукциями, но в нашем переизбыточном мире, мире перенасыщенном информацией, в том числе и визуальной, этого мало. Чтобы имя художника существовало “на слуху”, сегодня должна работать целая команда-машина, ежедневно запускающая любым образом это имя в события дня, месяца, года. Только тогда цены на рынке поднимаются, а с ними растут богатство и слава.

И хотя цены на работы Эсфирь довольно высоки — 30—40 тысяч долларов за маленькую работу, это несопоставимо мало в сравнении с именами верхнего эшелона. Я понимаю, что тема рынка — тема для русского читателя относительно новая и малоизвестная, и потому я хотел бы, чтобы он понял, насколько эта область жизни экзистенциально важна для судьбы художника на Западе. Рынок является главным цензором этой судьбы. Совсем недавно я, например, набрел в одной галерее на работы Бурлюка харбинского периода. Они продавались за три тысячи долларов каждая. В такую же цену я видел где-то и когда-то на Мэдисон авеню и работы Фалька. В то же время Малевич стоит миллионы долларов — так же, как Илья Чашник. Это, конечно, ничего не значит по существу, но тем не менее мне постоянно приходится объяснять, кто такая Эсфирь Слободкина. Ведь наше невежество всегда больше нас.

(Продолжение следует)

Эсфирь Слободкина (часть 2-я)

Поздней осенью 1929 года, месяц спустя после краха на Нью-Йоркской бирже, в Америку приехала, наконец, мать Эсфири. Ей было в это время 47 лет. “Мы тепло ее встретили, — рассказывала Эсфирь, — но с некоторой тревогой за ее будущее. К этому времени мой брат Роня с трудом удерживался на своей отвратительной работе, но судорожно боялся ее потерять. Как и где найти другую? Уже кругом царила безработица, и все прелести депрессии давали о себе знать. Каждый день закрывались большие и маленькие бизнесы. Здесь стоит вспомнить, что если вы не были членом профсоюза или не состояли на государственной службе, у вас практически не оставалось ничего другого, как оказаться выброшенным из жизни. Сегодня люди живут иначе. У них есть накопления, страховки, пособия по безработице и т.п. Тогда еще этого ничего не было, и депрессия черным ужасом окутала страну.

Но к моменту маминого приезда всё было еще не совсем страшно. Всё только начиналось. Улицы, витрины, магазины — всё выглядело пристойно, и мистер Гувер заверял страну, что “благополучие за углом”. Когда мы все это объяснили маме, она вознегодовала. “У меня есть здоровье, руки, профессия, так что я не буду вам обузой. Мы выжили в Харбине, выживем и здесь!”

По совету наших русских друзей, мама сходила познакомиться с княгиней Гагариной, которая “держала” салон по шитью модной одежды. Аристократка ничего абсолютно не понимала в шитье, раскрое и т.п., но зато прекрасно разбиралась в желаниях клиента и была популярна у безвкусных американских модниц. Ее служащие были в основном жены бывших генералов и сановников. Как и княгиня, они ничего не понимали в шитье, зато были сильны в интригах, сплетнях и антисемитизме. Салону требовалась хорошая модистка, и мама была принята.

Ее проблемы начались почти сразу после устройства, так как мама не хотела скрывать тот факт, что она еврейка, а не русская. Мама кроила, шила, ходила на примерки, но никогда не врала клиентам, когда те, думая, что она одна из эмигрантских княгинь, интересовались ее высоким происхождением. Примерно через три месяца мама была уволена. К счастью, никто из нас не зависел от русских связей. Да, мы по-прежнему ходили в основном на русские балы и “party”, но не ради хлеба насущного, мы были достаточно независимы. Те же из соотечественников, кто работал на “своих”, работали за гроши. Это были в основном люди без профессий, и заработка их хватало им лишь на то, чтоб не умереть с голоду”...

Рассказала Эсфирь и о том, как она и Тамара поступили учиться в Национальную Академию дизайна — одно из старейших учебных заведений в Америке, существующее и поныне. И здесь я спросил Эсфирь, встречалась ли она с Бурлюком или другими русскими знаменитостями в Америке? Эсфирь ответила:

“Я не искала встреч с Бурлюком или с кем-то из знаменитостей типа Стравинского. Я приехала в Америку в двадцать лет “делать жизнь”, и меня влекло будущее. Мне было интереснее с Ильей Болотовским, горевшим желанием покорить мир, с его идеями и планами или с Питом Мондрианом, одним из идолов геометрического абстракционизма. Мне надо было найти свое место в этом мире, а это ведь так непросто. Моя мама работала в Америке модисткой в русском бизнесе, папа в советской конторе. Они читали эмигрантские русские газеты, были в курсе русских дел. Конечно, моя ассимиляция не растворила меня напрочь в англоязычной культуре. Всю жизнь мы с мамой, папой, сестрой (сестра жива, живет с Эсфирь, ей девяносто четыре. — Л.П.) разговаривали по-русски. Я люблю и помню многое из русской литературы”.

Забегая вперед, мне хочется рассказать о ее реакции, когда я пришел к ней с новостью, что “Континент” в Москве хочет напечатать материал о ней. Ведь после нашего первого знакомства я написал о ней для газеты “Forwards” (“Вперед”) — газеты очень левой, полукоммунистической, но западнокоммунистической, — газеты, для которой писали Троцкий и Башевис-Зингер.

Узнав новость, Эсфирь стала расспрашивать меня о “Континенте” — какого типа этот журнал, какого направления. Затем ностальгически произнесла: “Наконец-то!”.

“Что, “наконец-то”?” — переспросил я. “Наконец-то обо мне узнают в России, я ждала этого семьдесят пять лет”. — И затем с грустью: “Вы знаете, ведь я уехала ребенком, я так никогда и не видела Москвы и Петербурга, но мне очень хочется, чтоб обо мне узнали в России”.

Но вернемся к рассказу Эсфирь. В Академии дизайна она познакомилась и подружилась с хорошенькой студенткой Мурой Болотовской, а она в свою очередь представила Эсфирь свой семье, иммигрантам из Петербурга. “Теперь давайте поговорим о “главном” Болотовском — о художнике и человеке, который несколько лет был вашим мужем, об Илье Болотовском”, — предложил я. И Эсфирь начала рассказывать.

“С Ильей я познакомилась в момент трагический. Он был отвергнут свой первой любовью и тяжело это переживал. Мама молодой дамы, в которую влюбился Илья, резонно рассудила, что дружба или любовь ее дочери с молоденьким юношей, ничего хорошего ее дочери не сулит. Поэтому мамаша и дочка, как воры в ночи, испарились и исчезли. На письма Ильи никто не отвечал, а все отчаянные попытки увидеть любимую оборачивались неудачами. Раздраженный неудачей, потерей любимой и прочими проблемами, Илья не придумал ничего лучшего, как совершить путешествие в Европу. Путешествия в Европу стоили дорого, а раздобыть денег было тоже непросто, но упорный Илья не отказывался от затеи. Он работал, где и как мог, чтобы собрать денег на поездку, плюс кое-чем ему помогли друзья, и вот наступил день отъезда. Илья был настолько вымотан своими работами, заботами, что чемодан его к кораблю нес его рара! Он отсутствовал год. Жил во Франции, Италии, но дольше всего прожил в Дании, где жизнь была дешевле.

Между тем моя дружба с Мурой продолжалась. Все Болотовские не умели и не любили слушать. Никого, кроме самих себя. Но надо сказать, что все они были личностями весьма и весьма любопытными. Илья был коротконогим, но никогда не смущался и говорил — “Погляди на мой торс, сразу видно, какая фигура, разве что ноги чуть не доросли до положенного мне природой. Но ведь Тулуз-Лотрек совсем был коротышкой, а какой художник!”.

Перед возвращением домой из Европы Илья дал себе слово сделать две вещи, Первое — жениться на одной из сестер Слободкиных, но не мог решить, на какой. И второе, перевезти свою семью в лучшую квартиру.

После переезда семьи на новое жилье, отец решил снова заняться адвокатской практикой среди русских эмигрантов. Наблюдая их, я поняла, что они — типичная русская семья конца ХIX века, и всё, что с ними происходит, связано с тем, что они живут не в том времени. Вот для примера мама, Настасья Абрамовна — женщина с голубой кровью, аристократка и чудесно образованная, она всегда отличалась странностями и экстравагантностью во всем. Она любила вспоминать, как в юности, получив рубль на покупки, пошла покупать шляпу. Войдя в шляпный магазин, она тут же попросила показать, что можно купить за рубль. Ей указали на соломенную шляпу для моряка. Одев шляпу на голову, она уже пошла к выходу из магазина, когда услышала: “Мадам, мадам!” — “В чем дело? — удивилась она. — “Вы надели шляпу задом наперед”. — “Ну и что?” — удивилась она и продолжила свой путь. В Илье, когда я узнала его ближе, соединялись для меня души и характеры всех трех братьев Карамазовых. Он был интеллектуален, как брат Иван, темпераментен, как Дмитрий, и сентиментален и добр, как Алеша Карамазов.

Весной (кажется — 33-го года) в Гринвич Виллидже готовили весеннюю выставку, Там проживало много хороших художников, а сам Виллидж не был так коммерциален, как сегодня, тогда там жили братья Сойеры (Soyer's — тоже эмигранты из России — классики американского искусства.— Л.П.), Бен Шаан (Ben Shahn) и другие. Мы с Ильей тоже выставились. Это была одна из наших первых выставок. На этой выставке кто-то купил две маленькие работы Ильи за тридцать пять долларов. Это послужило поводом для многочисленных восторгов и летних планов.

В это время я стала уже жить у Болотовских на правах невестки и, как могла, старалась внести свою лепту помощи семье. Моя мама хотела устроить церемонию женитьбы, но ей никто в этом не способствовал; отчаявшись, она устроила ужин, на который были приглашены Болотовские.

Когда вы замужем, ваши отношения меняются, растут, возникают какие-то новые корни. Илья, несмотря на природный ум и интеллект, очень ценил мои советы и прагматизм, столь далекий от фантазий Болотовских. Он стал в шутку даже называть меня “Соломониада” — в честь Царя Соломона, а при всех звал “Эсфирь Соломоновна”. В это время он много работал, писал с энтузиазмом новые вещи. У него был природный дар цвета, колорита, вкус к непредвиденному. Из этого времени я помню его картину — типа автопортрета с греческой скульптурой на фоне. То лето мы проживали на острове. Я готовила еду, а Илья, надо сказать, был почти всегда голоден. Много времени мы спорили, говорили об искусстве. Я не очень выпячивала себя в разговорах и не старалась показать ему свои работы. Илью же, по присущей Болотовским традиции, волновали только его собственные идеи и проблемы. Однажды он наткнулся на мои картинки. Я уже почти спала и слышала, как он с удивлением переставляет мои холсты, приговаривая: “Хм, неплохо”. Далее, подойдя ко мне, он торжественно сказал: “Отныне ты можешь называть себя художником в моем присутствии”.

В это время Илья увлекся абстрактной живописью. Это были интерпретации пейзажей, трансформированных в абстрактные формы (тем же самым занимался великий Милтон Эвери — Milton Avery. — Д. П.). Мне нравились эти работы, и я помню, как я про себя думала, что художник, который так пишет, не может быть плохим человеком. Илья больше не стремился высказывать свои мысли вслух о моих работах, а также никогда не интересовался моим мнением.

Вернувшись в город, мы сняли квартиру в East Vulidge — районе русско-еврейском, на седьмой улице. {Рядом находился так называемый Lower East Side, где с начала века селились иммигранты, в основном евреи из России. Выходила масса газет, имелось более двадцати театров, проживало много будущих знаменитостей. От Глена Миллера до... список огромен. — Л. П.). В это время были сильны социалистические традиции, профсоюзы только нарождались. Вели борьбу за восьмичасовой рабочий день. Илья был приглашен участвовать в проекте PWA — Project Work Administration”...

Здесь необходимо пояснение. В последепрессионные настроения американского общества, бурлившего социальными идеями и переживаниями, художники неожиданно внесли свою лепту. Полные трагических предчувствий, художники в составе нескольких тысяч человек устроили демонстрацию безработных на Пятой авеню в Манхэттене. Этого от них никто не ожидал. Они требовали работы, возможности творить. При сильной поддержке прессы и левых сил эта демонстрация привела к неожиданному результату. Правительство разработало план “монументальной пропаганды”, чтобы дать работу художникам. Для этого был создан правительственный орган PWA. Художников на несколько лет обеспечили заказами. Среди знаменитостей — Диего Ривера, расписавший Рокфеллеровский Центр. На эту работу был приглашен и молодой Илья Болотовский.

“Однако, как только наша жизнь стала устраиваться, — продолжала Эсфирь, — возникла новая проблема. Моему мужу стало скучно ходить на работу и возвращаться в семью, к жене. Вдруг Илье захотелось завести ребенка. Мой ответ был — категорически НЕТ! Во-первых, у нас уже есть ребенок — сам Илья. А во-вторых, я выходила замуж, чтобы стать художником, а не матерью.

Другой неожиданностью для нас стала ситуация, в которой Илья уже не играл роль ментора, поучающего меня. У меня возникали собственные идеи, техники, способы выражения. Это раздражало Илью. Его злило, что я не стараюсь подражать модным веяниям, что было столь типично для его друзей из Гринвич Виллиджа. Я стала тяготить его, хотя ему не могло прийти в голову, что я способна не восхищаться его творчеством. Меня же поражало, что Илья, имеющий по любому поводу весьма острое и неожиданное суждение, не успокаивался, пока не создавал цикл работ, напоминающих картины очередного его “идола”.

Вскоре один пожилой господин, приятель отца Ильи, предложил ему работу, требующую артистических данных. Речь шла об экспериментах в текстильной фирме с цветом и формами. Руководил фирмой знаменитый граф Потоцкий. Илья немедленно отверг предложение. А предыстория этой фирмы любопытна. При царе Николае Втором работала большая индустрия по производству дорогих тканей, текстиля, порселана и прочего. Среди этих производителей прекрасного был человек, который изобрел новый способ печатанья орнамента для текстиля. Но грянула революция, затем гражданская война, и только в начале тридцатых годов большевики поняли, что новый метод, придуманный тем человеком для текстиля, сулит большие барыши. Но рассудили, что им он ни к чему. Зачем в борьбе за победу социалистических идеалов производить дорогие ткани? Тогда они решили продать секрет за границу. Была создана делегация и послана в Швейцарию. Оттуда делегация не вернулась. Все бежали — и среди них тот самый изобретатель. Вот на него и наткнулся американский предприниматель, купив за бесценок секрет производства. Затем была основана фирма, для рекламы ее президентом назначили графа Потоцкого. Туда и звали Илью. Я не думаю, чтобы Советский Союз хоть что-то заработал на этом деле, но новый способ производства текстиля озолотил американских производителей.

В это же время я получила работу дизайнера тарелок. Илье нравилось, что наш доход увеличился, но его огорчало мое ежедневное отсутствие. Правда, мы были молоды, полны сил и веры в будущее, так что всё происходящее не воспринималось всерьез.

Проект PWA вовсю развивался. Все главные росписи и мозаики для почтовых отделений были розданы художникам с именами. Молодые художники получили работы как ассистенты, помощники. Это был необычный эксперимент, объединивший огромную массу художников. Даже такие индивидуалисты, как Арчи Горки (в честь М. Горького) или Стюарт Дэйвис приняли участие в проекте. Создали профсоюз художников. Главной задачей нашего профсоюза значились охрана и забота о наших проектах. Среди художников к 1935 году чувствовалась раздвоенность. Одни сильно тяготели к “социальному мышлению”, другие к “искусству для искусства”. Всем хотелось понять, какую роль должен занимать художник как член общества.

В этот год наш профсоюз художников давал большой костюмированный новогодний бал на тему: “Разыгрывая рекламу”. Только теперь, через много лет, я понимаю, почему мой костюм был встречен прохладно. На мне был костюм лошади с тремя всадниками на спине. Все три всадника были портретно схожи с руководителями профсоюза.

Получив работу как мастер, Илья получил временную независимость, но так как не принадлежал к кругу “социально мыслящих”, его положение было шатко. К счастью, среди руководителей профсоюза были и люди, увлеченные идеей абстрактного искусства. Среди них — Диллер, заведующий всеми монументальными проектами профсоюза художников. Большой удачей для Ильи стало то, что Диллер, увлеченный абстракционизмом, старался патронировать ему. Обладая крутым нравом, Диллер избавлялся от неугодных или чуждых ему по эстетике художников.

В это время возникла известная галерея АСА объединившая пролетарских художников. (Как видите, в Америке тоже был свой АХРР. — Л П.) Молодые художники, как и положено, жаждали выставок. Так возникла постоянная, раз в год, выставка в Вашингтон-Сквере. Однако галерея — это нечто иное. Так как очень многие увлекались идеями социальной справедливости, отбоя от художников у галереи не было. Требовалось проявлять в своих работах “социальное мышление” — как братья Сойеры.

Илью не интересовали эти социальные игры. Но он прекрасно понимал механику функционирования галерейного бизнеса, важность для судьбы художника таких вещей, как, например, персональная выставка. Для большинства художников, такая выставка была в то время всего лишь сном, мечтой. Илья и его друзья чувствовали, что им пора выступить. Для этого ими была создана группа “Десять”. Это были десять юношей с иудейским блеском в яркогорящих глазах. Я помню ранние работы таких художников, как Адольф Готлиб, Марк Роткович, позже Марк Ротко, или Янкель Кифельд. Помню работы Джо Солмана и примитивиста Луиса Хариса. В это время в группе только Луис Шанкер и Илья были абстракционистами. Сейчас в это трудно поверить, но в то время такие киты абстрактного экспрессионизма, как Ротко и Готлиб, писали какие-то семейные сценки и пейзажики.

Илья всю жизнь оставался верен своим друзьям по группе. У меня сохранилось его письмо ко мне, датированное 18 августа 1940 года, писанное, как всегда, по-русски, где он сообщает мне, что Розенберг, нагрузив автомобиль картинами, ездил навестить Дункана Филипса в Филадельфию, где тот проводил лето. Поездка Ильи и Розенберга удалась. Илья продал две картины. Одну за сто долларов, другую за тридцать пять. (Дункан Филипс — миллионер и коллекционер живописи. — Л. Я.). В конце письма он писал, что рад, что его работы теперь в трех серьезных коллекциях: у Филипса, у Галатика и Мориса.

“Десять” дружно выступали несколько лет и даже получили групповую выставку в Париже в 1936 году. Илья был по-прежнему привязан к семье, к сестре и матери. Куда мы бы ни отправлялись, с нами должны были быть Настасья Абрамовна и Мура. Мне казалось, что анахронический русский Домострой навсегда засел в Илью. Я слегка подтрунивала над ним по этому поводу. Кроме того, у Ильи регулярно стали появляться “увлечения” противоположным полом. В то последнее наше лето мы снимали дачу в красивой местности, и наш дом часто навещали гости. Илья с восторгом их принимал, так как это был повод проявить свою храбрость и продемонстрировать мышцы. Для меня гости значили только одно — добавочные хлопоты. Илья восторженно говорил мне, что одна из гостей напоминает ему этрусскую вазу, а другая... Другая, красивая двадцатитрехлетняя черноволосая дама, покорила его своей красотой. Случилось так, что я была в отлучке, навещала родителей. Вернувшись, я нашла на двери нашей дачи замок, который никак не открывался. Я поняла, что Илья заменил замок, и отправилась за объяснениями к Настасье Абрамовне; та без лишних слов тут же объяснила, что Илья удрал с “итальянкой” и готов на ней жениться сразу же после того, как получит развод от меня. Когда он вернется, она не знала. Как мне забрать свои вещи, она тоже не знала и даже не предполагала, что ей придется как-то объясняться со мной по этому поводу.

Не помню, как я добралась до квартиры, где жили мои родители, как вынесла все обиды и боль от происшедшего. Но я понимала, что это были три очень интересных года жизни. Три года, которые навсегда со мной. Оставшись одна, я поняла, насколько я не готова к самостоятельной жизни. Мне по-прежнему необходимо было его менторское внимание, его точка зрения, его присутствие. Он объявился через три недели, так как итальянке надоел их роман, а связывать себя с ним серьезными отношениями она не помышляла. Илья прислал мне письмо с предложением снова жить вместе. Мой ответ был прост. Я согласна, если он примет мои условия. Мы остаемся друзьями, но не сожителями. Я больше не несу никаких домашних обязанностей и ответственности. Ни о какой физической близости тоже не может быть речи.

Илья был ошеломлен и раздосадован моим ответом. Он еще долго пытался объяснить мне свой роман с итальянкой и бегство как вспышку чувств, столь естественную для художественной натуры. После долгих недель препирательств и выяснений мы навсегда решили наши с ним отношения, сумев остаться близкими друзьями на всю жизнь. Были периоды, когда мы даже и жили вместе, в одной квартире, но, естественно, опять же только на основе дружеской, духовной близости, никогда не пересекая больше эту границу.

В этот период профсоюз художников продолжал занимать важное место в нашей жизни. Он давал нам работу, заработки, выставки и прочее. У нас часто проходили собрания — днем, вечером, в любое время. Ходили также на демонстрации протеста. Посылали делегации в Вашингтон. Все члены профсоюза платили, если мне не изменяет память, 10 центов в месяц. Наши выставки посещали все знаменитости, а иногда они в них принимали и участие. Помню выставки с участием Арчила Горки, Стюарта Дэйвиса и Мозеса Сойера. Продолжали действовать художественные объединения группы. У меня сохранился манифест группы “Десять” их выставки в Париже.

Илья — так же, как и Ли Карснер или Бирок Браун, вовсю старался подражать своим идолам того времени. То Пикассо, то Мондриану, то Браку. Но он и его друзья называли этот путь экспериментальным. Я звала его имитаторским. Мне это казалось неплодотворным, так как Пикассо или Мондриан сумели выжать всё из придуманного ими стиля. Вот, к примеру, судьба Хуана Гриса, большого художника. Часть его работ — потрясающая. Но в принципе он оказался слишком связан с традициями кубизма.

Однако я уверена, что возникнет много разных версий истории американского абстракционизма, участниками которой были Илья и я. И каждая история будет выпячивать и высвечивать какой-то другой поворот. Поэтому я хотела бы не оценивать кого бы то ни было — ни его роль, ни его достижения. Мне хотелось бы просто вспомнить, что и как было. А всем остальным пусть занимаются историки искусства. Мне повезло быть участницей событий. И это главное...”

...Мне чрезвычайно сложно передать интонацию и стилистику речи Эсфирь. Во-первых, устная речь — речь иная. А во-вторых, в ее лексике много английских слов и выражений, порой трудно переводимых. Ведь Эсфирь принадлежит к тому двуязычному типу людей, для которых билингвистика стала естественно-природным фактором. Кроме того, не стоит забывать, что речь идет о людях широко ныне известных. Илья Болотовский еще был жив, когда я в 1982 году поселился в Нью-Йорке. Мне не доводилось встречать его на разных выставках или каких-то других артакциях, но, например, мой приятель В. Б. как-то попал с женой на его выставку в галерею “Washburn” на Madison ave. Обмениваясь репликами с женой по-русски, они заметили, что человек, сидящий за стеночкой — в подсобке галереи, сквозь открытую дверь внимательно смотрит на них. Заметив, что он обнаружен, этот человек вышел в зал галереи и с любопытством спросил их, на каком языке они говорят. Узнав, что по-русски, он оживился и предложил познакомить их с художником Болотовским, на выставке которого они находились. Вскоре появился худощавый мужчина с запорожскими усами, который, как и было обещано, был представлен им — Илья Болотовский. Болотовский, несмотря на возраст, был очень энергичен, подвижен и проявлял неуемное любопытство ко всему. Мои знакомые не раз встречали его на разных акциях, перформансах и т.д. Недавно, несколько лет назад, Болотовский драматически погиб, выпав в шахту лифта. От него остался сын, музыкант, — но не от брака с Эсфирь. Я никак не соберусь с ним встретиться, чтоб получше узнать об Илье.

Конечно, размер этих очерков не позволяет воспроизвести всю ту массу мелочей, которые сохранились в памяти Эсфирь. А ведь рассказывает она об удивительном времени, когда строительство социализма велось не только Сталиным в СССР, но и Гитлером (национал-социализм в Германии), и Гувером, и сталинской компартией, и троцкистами в Америке. Подумать только — марши протеста художников, работа, профсоюзы!.. О силе профсоюзно-левого движения мне доподлинно известно еще из моей постоянной практики в газете “Forward's”. Эта левая бундовская газета в тридцатые годы была: а) ежедневной, б) с тиражом более миллиона экз., в) с большим штатом сотрудников и корреспондентов. Сегодня эта газета еженедельная, с небольшим тиражом. Художники тогда все или почти все занимали радикально левые позиции. На правых были реалисты. И опять же не только в Америке.

Америка 30-х и позже годов была страной, где евреи и черные сильно притеснялись. В Нью-Йорке, как и по всей стране, евреям было многое недоступно — престижные клубы, рестораны, районы проживания, курорты, университеты и т.д. Но искусство, профсоюзы и революционная деятельность как раз и принадлежали к тем редким областям, куда евреи допускались. Тогда изобразительное искусство не было еще престижным, поскольку американская художественная жизнь вообще рассматривалась как некие задворки Европы. Потому искусство и стало той отдушиной, через которую дети вчерашних иммигрантов впоследствии попадали в верхи общества, как это случилось с Марком Ротко, Джоржем Гершвиным или Чарли Чаплином. Поэтому если все сталелитейные магнаты или банковские короли типа Р. Моргана происходили из WASP, то Голливуд, мюзиклы или американский абстракционизм во многом состоялись благодаря талантам иммигрантских детей, выходцев из маленьких городков-деревень российских или польских гетто, где проживали их семьи до Америки. Илья Болотовский со своим отцом-адвокатом и петербургским прошлым был в этом отношении редким исключением.

Мне кажется, что приведенные выше отрывки из воспоминаний о юности Эсфири, о ее учебе в Академии, о приезде в Америку в период Депрессии весьма показательны еще и вот в каком отношении. Есть миф о Депрессии как о времени, когда толпы бездомных и голодных людей умирали на улицах американских городов, смрад и жар стелился над Новым Вавилоном... Судя по воспоминаниям Эсфири, все эти сторонние представления о Депрессии — ложь кем-то и зачем-то распространяемая...

Источник: http://magazines.russ.ru/continent/1999/102/pi29.html